1.ГЛЕБ
Дачный посёлок «Лебедь», в часе езды от Москвы на поезде, ни хорош, ни плох. Рукой подать от него дымит трубой захудалый городишко Торфянск: аптека, улица, фонарь. Ну, ещё сколько-то магазинов, рынок. Всё как у всех. И наш «Лебедь» не лучше и не хуже.
Дачку в посёлке я купил полтора десятка лет назад, с прицелом на завтра, хотя заглядывать в будущее считаю пустым занятием: один туман, ничего не разберёшь… Всматриваться в прошлое – вот это другой разговор.
А прошлое – вот оно, начинается сразу за спиной. Сидя на даче, я с благодарностью, но без всякой грусти останавливаюсь взглядом на дощечке, скрученной с двери моего кабинета в Бухаре и сбережённой на добрую память: «Д-р Глеб Кац. Зубы. Приём до двух». Чего тут грустить! Долгие годы, прожитые мной среди узбеков, остались позади и отошли в прошлое – тучные годы, позволившие мне безбедно доживать свой век на зимней даче, под Торфянском. За окном ранняя осень, отвесный солнечный свет средней полосы смягчается и приобретает мягкий оттенок спитого чая. Падает лист, дружески хрустит под ногами. Волнующий аромат антоновских яблок висит над торфянскими садами, и «Лебедь» в нём тонет по крыши.
В нашем посёлке живут человек шестьдесят дачников, в основном зажиточные москвичи. Честно говоря, мне не хватает здесь узбеков – простодушных людей, с которыми можно было посидеть в чайхане, за чайником зелёного чая с самаркандской лепёшкой и горсткой кураги. Но ни узбеков здесь нет, ни чайханы.
Может, это кому-нибудь покажется странным, но в Бухаре я чувствовал себя куда более своим, чем здесь, под Торфянском. И это я – коренной москвич, учившийся в московском институте и начинавший здесь свою зубоврачебную карьеру! Возможно, давным-давно, в моих предыдущих жизнях, я был в Бухаре чеканщиком на Медной улице, или Авиценной, или караванным верблюдом на Великом шёлковом пути, пролегавшем под боком города, сразу за окраиной.
Не с бухты-барахты, не за здорово живёшь бросил я много лет назад работу в столичной стоматологической клинике в Большом Гнездиковском переулке, и перебрался, везя с собою чемодан необходимых стоматологических устройств и коробку любимых книг, в узбекскую Бухару: «Д-р Кац. Приём до двух». Идею о переезде подал мне мой сокурсник, бухарский еврей Миша Якубов, с которым мы приятельствовали. Не только нацпринадлежность нас генетически сближала, но и отношение к властям предержащим, характерное для большинства молодых людей обоих полов: насмешливое, но с опаской. Это от него я услышал, что зубные врачи ценятся в Узбекистане на вес чистого золота, с которым они работают. А с золотом они, по словам Миши, имеют дело по той причине, что все без исключения узбеки, включая сюда и бухарских евреев, проявляют страстную склонность к золотым зубам. Обходиться хотя бы без одного такого зуба – себя не уважать. Золотые зубы, чем гуще стоят, являются признаком укоренения и достойного положения в обществе. Никому и в голову не придёт хранить золото в банке вместо того, чтобы носить его во рту. Человек без золотых зубов вызывает сочувственное удивление у окружающих. Идеальный вариант, просто дивный – весь комплект, все тридцать два зуба из драгметалла! Но таких везунов немного – раз-два и обчёлся…


Все тридцать два, если считать зубы мудрости – тут есть чему дивиться. Растерять все зубы до единого, а потом ставить на клей золотые протезы? Звучит неубедительно, мой сокурсник Миша, как видно, немного загнул.
Но Миша Якубов твёрдо стоял на своём. В том и кроется мастерство стоматолога, убеждал он меня и уговаривал, чтобы подогнать съёмные золотые пустышки – это декоративное украшение – к природным зубам богатого пациента, не уступающим по крепости волчьим клыкам. В том-то и дело: хочешь – носи на здоровье, хочешь – сними и в карман положи. И доходы дантиста не идут в сравнение с зарплатой хирурга или даже гинеколога. Главная часть заработка зубного мастера происходит от его близости к заветному материалу – золоту 96-й пробы. Найти его непросто, но те, кому надо, находят, и зубные техники здесь впереди всех: они знают все входы и выходы, пользуются налаженными связями, ищут и выискивают. На этом промысле держится весь их бизнес – не из чугуна же им зубы ковать! А тот дипломированный врач, который сам протезирует и обходится без техника, зарабатывает очень хорошо – сколько хочет и даже больше.
– А ты сам где будешь работать? – я спросил. – В Бухаре?
– Я как диплом получу, – ответил Миша Якубов, – сразу подам на выезд в Израиль, на ПМЖ. Там золотые зубы не носят, но дантисты все в шоколаде, я точно знаю.
Позолоченные слова Миши – не про историческую родину, туда я ехать не планировал – легли на удобренную почву. Я всегда хотел быть богатым, ну, не сказочным богатеем, но, во всяком случае, человеком при деньгах, чтоб, сунув руку в карман, при любой погоде нащупать там пачку бумажек: трать – не хочу! Моя семья всю жизнь оставалась рядовой советской «ячейкой общества», родители жили от зарплаты до зарплаты, и покупка палки вкуснейшей сырокопчёной колбасы на праздник 7 Ноября оборачивалась проблемой. А я хотел велосипед, магнитофон, американские джинсы, и отец мягко выговаривал мне: «Хотеть вредно!». А я – хотел.
Заманчивые рассказы бухарца Миши о баснословных узбекских доходах манили меня, как гомеровского Одиссея пение сирен. Надо было ехать на разведку. И я поехал.
Знакомство с новым городом всегда надо начинать с базара. Базар Чор-Су – великолепная пасть Ташкента, с крытым мясным и молочным павильонами, овощными и фруктовыми рядами, дынными и арбузными островками, бесчисленными лавками и киосками, и мастера-ремесленники предлагают свой товар, и канатоходцы развлекают публику, а горные цыгане-люлИ жгут в медных кадильницах дикие памирские травы и окуривают желающих за небольшую плату. Я пришёл на Чор-Су поутру, на второй день по приезду, и остался доволен: золото меня окружало со всех сторон, всё торжище было подкрашено драгоценным жёлтым цветом. Толпы продавцов и покупателей, торгуясь со знанием дела и любовью к предмету, охотно разевали рты, украшенные золотыми протезами. Солнечные лучи радушно падали с небес на базар Чор-Су и золотили голубой дымок над мангалами шашлычников. Золотые нитки блестели на национальных платьях молодых и старых узбечек и в нарядных тюбетейках по цене «один долер» за штуку. Золотые ленты развевались на высоких столбах канатоходцев, а покрытые сусальным золотом латунные бляшки светились на чёрных лакированных ножнах чустовских ножей-пчаков, которыми с равным успехом можно зарезать как барана, так и человека. В этой торговой туземной толкотне, словно бы бережно изъятой из бесконечного времени, я отменно себя чувствовал. Мне казалось, что я всё это уже видел в прошлом – был здесь когда-то то ли цыганом-люлИ, то ли канатоходцем.
Итак, Миша Якубов не шутил и не валял дурака – Ташкент с его позолоченными узбеками оказался как раз таким, каким он его описывал. Но у меня ещё оставался выбор: легендарный Самарканд и тихая родина моего сокурсника – дремотная Бухара, куда его предки подъехали прямо из персидского плена, с берегов рек Вавилонских, где они, вспоминая о Сионе, сидели и заливались слезами, повесив лютни свои на ивы.
Самарканд был роскошен. Целый день, словно по музею, я бродил по городу, прекрасному, как коллекция картин старых мастеров. Но нельзя жить в музее, можно лишь время от времени приходить туда, чтобы молча постоять перед шедеврами. Открыть здесь зубную лавочку – эту не вполне легальную золотоносную жилу, представлялось мне несколько неуместным. Да и конкурентов в большом чужом городе, без знакомств и связей, обнаружится хоть отбавляй – не один же я такой сметливый. А в Бухаре, похоже, будет за что зацепиться – Миша Якубов дал письмо дальним родственникам, ещё не успевшим уехать в Израиль.
Действительно, Бухара с её замедленным по сравнению со столичным Ташкентом и туристским Самаркандом, ритмом жизни пришлась мне по душе без поправок и всяких «но»… Мишины родственники, спросив хожу ли я в синагогу и получив расплывчатый ответ, который можно было трактовать как угодно широко, взялись помочь московскому еврею с поисками подходящего жилья и с необходимыми деловыми контактами. У этих дальних родственников нашлись другие родственники, ещё более дальние, среди которых, в свою очередь, обнаружились зубные техники – достойные и уважаемые в Бухаре люди, готовые подать мне совет. И было вдвойне отрадно, что в провинциальной, по-домашнему тихой Бухаре я не слышал за спиной дыханье немилосердной власти: жадных налоговиков, крикливых участковых и тупых управдомов. Чем мельче человечишка, тем сильней рвётся он выбиться в начальники и раздавать приказы направо и налево; так это устроено в нашей жизни.
Бухарские начальники предпочитали разрешать проблемы не приказным, а переговорным путём: ты мне, я – тебе. Такой расклад устраивал обе стороны, и бухарский оазис, со всех сторон окружённый зловещей пустыней, благоденствовал в покое и мире. Золотозубые бухарцы не разбойничали и не пьянствовали, городская тюрьма, обнесённая глинобитным дувалом, была почти пуста. Одним словом, пораскинув мозгами, я пришёл к выводу, что Бухара, хотя бы на время – самое подходящее место для осуществления моих далеко идущих житейских планов. А чего, собственно, такого необыкновенного я хотел? Заработать честным трудом побольше денег? В этом желании нет ничего дурного, всякому человеческому существу это свойственно, даже жулику или грабителю с большой дороги. А то, что узбеки предпочитают золотые зубы натуральным – так это их личное дело, я тут ни при чём. И, кстати или некстати, узбеки в своём специфическом предпочтении не одиноки: такою же склонностью к украшению рта помечены таджики и особенно туркмены. Но, остановив свой выбор на приглянувшейся мне периферийной Бухаре, я решил отставить дальнейшие поиски и не ехать ни в Душанбе, ни в Ашхабад – я, всё ж, не Марко Поло, чтоб колесить по всей Средней Азии.
Один странный случай укрепил моё желание остаться в Бухаре. Как-то раз, вечером, я зашёл на центральную автобусную станцию купить газету в ларьке. Народу на станции было немного, в ожидании своих рейсов люди дремали, скрючившись на длинных деревянных лавках. Один из ожидающих, рослый крепыш в коричневом кожаном пальто, поднялся со своего места и, улыбаясь во весь рот, зашагал ко мне.
– Ты еврей? – подойдя, он спросил.
– Ну да, – я ответил.
– А я чабан, – сказал крепыш. – Я сразу догадался. Мы вас любим.
– За что? – спросил я, не веря своим ушам. Чабан был не вполне трезв.
Не говоря худого слова, он, скрипя своим пальто, крепко меня обнял и, осторожно прихватив зубами краешек моего уха, бережно его потрепал, а потом отпустил.
– Ваш еврей, – сказал чабан, продолжая радостно улыбаться, – проводником был у нашего Чингисхана, когда он на русских шёл.
Вот такой интересный случай произошёл перед моим водворением в Бухаре, растянувшимся на добрых три десятка лет. Тысячи мужчин и женщин, молодых и старых, прошли через моё зубоврачебное кресло, и всем им я глядел в рот, не испытывая к этим людям ничего, кроме профессионального интереса и своего рода благодарности за их платёжеспособность. Но дальше этого моё расположение к ним не распространялось – мне было совершенно неинтересно, как сложится их дальнейшая судьба, подсвеченная золотыми зубами моей выделки. И не то, чтобы все эти мои клиенты ничем не отличались друг от друга – совсем одинаковых людей нет на свете, но при виде их раззявленных ртов червячок любви даже и не думал шебуршиться в моём сердце. Постепенно я смирился с тем, что, наверно, просто не люблю людей, терпеть их не могу – они по самой своей природе лживы, двусмысленны и не способны к исправлению. Дом можно перестроить, а человека – никогда.
Да, я не люблю людей, они мне не нравятся. Если хотите знать, я мизантроп. Поверьте мне: по сравнению с двуногими четвероногие куда лучше и честней. Спросите меня:
– Кто именно лучше? – отвечу тотчас:
– Да хоть кто: собака, кошка. Жираф, если на то пошло.
Это может показаться странным, но я уверен, что когда-то, в незапамятные времена, я уже жил-был и не испытывал к людям такой острой неприязни, как сейчас. Наоборот, я стремился им помочь, спасти их от страшной погибели. Да и нынче, сидя на даче под Торфянском, меня иногда тянет уберечь людей от них самих, от их фанфаронства и от ворчливого недовольства всем, что в негативном свете умещается в их глазах: встречные-поперечные – хамы и грубияне, огурцы – без пупырышек и горчат, лес облез, плюс погода стоит просто кошмарная: то слишком жарко, то чересчур зябко, и это уже не говоря о телефонах, которые фонят и работают из рук вон плохо. И это вместо того, чтобы вдумчиво радоваться перламутровой прелести существования! Бухара, разумеется, не Торфянск, а узбеки – не дачники посёлка «Лебедь», но разных людей сплачивают дурные наклонности, а добрые качества только размежёвывают. Существуют исключения из правил, без этого – никак, но встречаются они не часто – реже, чем хотелось бы. К таким редкостным исключениям относилась Лейла Куртовна, туркменка, долгие бухарские годы приходившая ко мне домой по субботним вечерам с эмалированным тазиком подмышкой. Перед тем, как идти в постель, она наливала в этот тазик тёплую воду и мыла мне ноги. Мои недоумённые протесты она не желала слушать, объясняя свои действия красивой народной традицией. Красота – понятие безразмерное, одним нравится мыть своему мужчине ноги в тазике, а другим – картины Ильи Глазунова.
Любил ли я Куртовну? Нет. Я к ней привык, она была мне близка, как кресла подлокотник. Её немногословность приходилась мне по вкусу: она считала, что настоящее золото – это молчание, а не то, что посверкивало у неё во рту. С годами наша близость не ослабевала, а вялотекущее время лишь укрепляло её; мы с Лейлой Куртовной прилепились друг к другу. Тихая жизнь катилась по своей колее, пока в один ненастный день по Узбекистану не прошёл слух, что великий отец и начальник братской Туркмении запретил своему народу носить золотые зубы, распорядился их срочно удалить, а драгметалл сдать в казну. Ослушникам грозили невыносимые кары. Тут и нам, в Бухаре, было над чем призадуматься: дурной пример заразителен, а кары, обрушься они с ясного неба, свалятся не только на нашу клиентуру, но и на наши головы. Всему на свете приходит конец, особенно счастью. Пришла пора вспомнить о дачке под Торфянском, скрутить дощечку с двери моей лавочки и купить билет на самолёт до Москвы. Всем привет!
Лейла Куртовна не последовала за мной вместе с памятной дощечкой. Она осталась, я уехал. Иногда, сидя у себя на даче, я вспоминаю о ней с тёплой благодарностью. Она была частью моей пряничной Бухары, а отщипывать от пряника краешек и везти с собой в Торфянск я не собирался. Точка.
Стоматологическое оборудование я с лёгкой душой оставил в моём бухарском кабинете – мне и в голову не приходило по возвращению в Россию возобновлять медицинскую практику. Я с лихвой был обеспечен до конца своих дней, мне не нужно было задумываться о куске хлеба, ратиновом пальто и зимней пыжиковой шапке. Обновляемую жизнь я собирался начать с нуля – зараз купить всё, что нужно, и погрузиться в блаженное безделье немолодого уже человека, пожинающего плоды своих многолетних трудов. Из Бухары я привёз в Россию ещё меньше, чем когда-то из неё вывез: лишь коробку книг, к которым был привязан не менее чем к Куртовне, и без которых не желал обходиться ни прежде, ни впредь.
Я втянулся в чтение в последних классах школы и читал запоем. Это влечение, нехарактерное для моих одноклассников, вызывало у них презрительные насмешки: они были уверены, что расходовать свою энергию на мастурбацию куда более продуктивно, чем тратить время на чтение Бунина, Булгакова и Платонова. Что тут скажешь? Уж лучше помолчать.
Читая, я отгораживался стеной от внешнего мира и укрывался в собственном пространстве, недоступном для чужаков. Чтение, вызывавшее во мне вьюгу эмоций, было для меня делом личным, почти интимным. Я верил, что человек без книги – робот, существо засушенное, как коллекционная бабочка. Для того чтобы стать настоящим книгочеем с живыми соками в жилах, необходимо два компонента: вольное желание и время. На даче под Торфянском у меня нашлось и то, и другое – без ограничений.
Пласты времени перекатывались над моим дачным домиком подобно мощным водяным валам. Время приливало и отступало, обнажая каменистые прогалины далёкого прошлого, усеянные людьми и их строениями. Я и себя различал среди множества фигур, ничем не отличающихся от тех, что проживали в дачном посёлке «Лебедь», Торфянске и Москве. Хронологическая отдалённость ничуть не способствовала облагораживанию наших предков – то были, в своём совершенном большинстве, отъявленные пустомели и мошенники с дурными наклонностями, и это нас сближало. Время, уподобленное деньгам – «time is money» – не оказывало ни малейшего влияния и не играло никакой роли в спектакле, без антрактов разыгрываемом на базарной площади нашей жизни.
«И гири фальшивы, и лжив весовщик, Обман без помех в его сердце проник» – я вычитал эту строфу в одной из своих любимых книжек и запомнил: она подходила ко всем временам, от нынешних и вглубь, вплоть до зверолюбивого Ноя на берегу распоясавшихся вод. Так было и так, похоже, и будет, и время тут совершенно ни при чём, оно не имеет ни малейшего отношения к делу – люди придумали его и ввели в оборот лишь для собственного удобства. «День да ночь – сутки прочь», ну, вдобавок «зима-лето» – этого достаточно для рекогносцировки в жизненном пространстве и отлущивании добра от зла. Оглядываясь назад, мы видим прошлое за спиной, и рассечённое на отрезки время нам тут не в помощь, а пялиться в будущее бессмысленно, всё равно что сверлить пальцем железную дверь; наступит ли осязаемое завтра – вот в чём вопрос. Ответа на него у меня не было, но, в окружении великолепной праздности, я изо дня в день ломал голову над решением этой проблемы – и не приближался к разгадке ни на шаг. Суждено ли нам будущее? Или мир, поражённый проказой одичания и потребительства, подошёл к своему концу и не переживёт сегодняшнего вечера? Под воздействием безответных вопросов я стал больше спать в неурочное время, средь бела дня – во сне разум очищается от сорных примесей, и приходят подсказки из ниоткуда. Сновидения никогда не посещали меня прежде, и по утрам мои глаза, не обременённые ночными картинами, были ясны как родниковая вода, а теперь, едва коснувшись головой подушки, я с нетерпением ожидал появления героев моих снов – знакомцев и свойственников. Впереди других держался Ной, осанистый чернобородый мужчина во цвете лет, он выглядел как хранитель наиважнейшей тайны, ничьему разумению недоступной. Вертя головой, Ной взыскательно оглядывал окрестность из-под кустистых бровей, словно выискивал что-то ему недостающее, но крайне необходимое. Впрочем, я в этом не был уверен – быть может, Ной, по его озабоченности судя, искал окрест подвох на пути.
– А, это ты, – сказал Ной, приметив меня. – Мир пришедшему!
– И ты, корабел, – я сказал, – будь благословен.
– Ну да, – сказал Ной, – ну да… До гибели ещё остаётся время.
– Много ли времени? – я спросил.
– Время – сухая трава, – сказал Ной. – Буревой ветер несёт её над полями.
Я промолчал. Я и сам сказал бы так про время, если бы умел. Но я не умел.
– Спасутся избранные, Глеб, – продолжал Ной. – Немногие.
Мне хотелось спросить у Ноя, кто отбирает избранных, но я робел. И ещё: не выписать ли Лейлу Куртовну из Бухары. И ещё: сколько Ною лет – 50? 500? Я хотел спросить всё это и не решался. И почему-то был уверен, что получу ответы на свои вопросы в самом скором времени, пролетающем над полями.
– А мы ещё встретимся? – спросил я.
– А мы и не расстаёмся, – ответил Ной.
Обживая пустоту моей дачи, я завёл приблудную кошку Мурку и грозного на вид алабая Джона – белого, с шоколадными пятнами. Этими пятнами я гордился, как будто меня самого они украшали, а не моего добрейшего Джонни. А Мурка оказалась опрятным милым существом, достойным беззаботной жизни. Сидя в кресле с книгой, я поглаживал её по голове, круглой, как лесной орех, а она в благодарность приносила мне с охоты мышей и кротов.
Особым моим расположением пользовалась тройка голубей, белых как молоко. Мудрые эти птицы гнездились в тёплом мезонине дачи, в фанерных ячейках, под присмотром приходящей домработницы Мироновны – она и в доме прибиралась, и готовила, и провизией запасалась на рынке. Жила эта работящая Мироновна в Торфянске, нравом обладала уравновешенным и мирным. Вести пустые разговоры была не расположена – то ли по причине стеснительности характера, то ли по утвердившейся за целую жизнь полезной привычке, и это меня вполне устраивало. К голубям испытывала уважительную склонность – её покойный дед, которого она ласково называла «дедуня Федя» – был завзятый жиган и голубятник, большевики его сгноили в лагерях.
Однажды, поднявшись в мезонин, я застал там Мироновну. Чистя ячейки, она на равных переговаривалась с голубями – гортанно ворковала и внимательно вслушивалась в ответы птиц. Это было дивно, это было замечательно. Дождавшись конца беседы, я спросил у Мироновны, никогда ли не чудилось ей, что в давние времена она сама была голубицей. Мироновна вопросу не удивилась ничуть, подумала и дала осторожный ответ:
– Может, была. А, может, и не была.
Ну, что ж, ответ как ответ. Я с моими голубями разговоров не заводил, я от них другого ждал, с несбыточной надеждой: однажды, возвращаясь из полёта, кто-то из них принесёт мне в клюве ветку оливкового дерева.
Время то ползло на брюхе по промасленному асфальту, то на торфяном болоте прыгало с кочки на кочку. Время не поддавалось вразумительному измерению и подсчёту, выражение «в своё время» соответствовало запросам недоверчивого разума: каждый и всякий вёл свою бухгалтерию то ль быстротекущего, то ли оцепеневшего времени. Я не составлял исключения из правил: пытался, без надежды на успех, совместить понимание древних времён с нынешним, нашим. Адам дожил до тысячи лет? Как так? А Мафусаил? Каменные истёртые ступени вели вглубь прошлого, и дальше Ноя мне никогда не удавалось спуститься. Но и Ной, как известно, дотянул почти до тысячи, и это было в порядке вещей. Или дело совсем не в том, сколько прожито, а в том, как считать? Например, год за десять. А почему бы и нет? Тогда мне, получается, уже под семьсот. Красиво, ничего не скажешь: «Доктор Глеб Кац, семисот лет отроду». Так или иначе, но в один распрекрасный день почтальон принёс мне под расписку повестку из военкомата.
Это было странно, но не удивительно: бардак – он и в Торфянске бардак. Страна большая, порядка нет, публика озабочена тем, как бы украсть что-нибудь или смошенничать для повышения уровня жизни.
(Продолжение следует)
