ЭТО Я, НОЙ

Культура's avatarPosted by

(Продолжение. Начало в #751)

При таком раскладе в военкомат кого хочешь потащат – хоть Илью Муромца с его палицей. А то, что мне семьсот лет, это военкому до лампочки: «годен!» В Торфянске с дачником церемониться не станут – забреют за милую душу, выдадут вещмешок, а потом оправдывайся. В Москву надо ехать, там, может, разберутся и, по старости годов, отпустят на все четыре стороны. Но, может, и не отпустят, а загребут по запарке – воевать-то надо! Смир-рно! Шагом-арш! Или посадят за уклонение.

Назавтра, с утра пораньше, я сел в битком набитый почтовый поезд с бодрящим названием «Птица-тройка» и поехал в Москву. Народ валом валил в столицу – на работу, за покупками или же без видимой причины. Провинциал отправляется в Москву как в музей, набитый диковинными экспонатами, начиная с замаринованного Ульянова в его стеклянном сундуке и кончая человекоподобной гориллой в зоологическом саду. На лавках вагона народ клевал носом, за окном перелески рывком сменялись скучными осенними полями, как будто кто-то невидимый и невообразимый стремительно переставлял фигуры на шахматной доске. Что тут изменилось с ветхих времён? Лес? Поле? Или смерд? Ну да, изменилось: «Там, где крестьянин плуг свой волок, Бегает трактор, вонюч и высок». Это из прочитанного, полюбленного и запомненного. Изменилось: плуг – на трактор, рычаг на сенсор. Телега – на поезд «Птица-тройка». И это ещё не вечер. Куда мчишься, электричка? Куда тебя несёт? Не даёт ответа.

Когда-то, до переезда в Бухару, я жил с родителями на Пресне, в хрущёвской пятиэтажке. В пресненский военкомат по месту старой прописки я и поехал, сойдя с поезда на Курском вокзале. Куда мне ещё было ехать? В министерство обороны? Там со мной и разговаривать бы не стали.

Военком, хмурый мужик с майорскими погонами, перво-наперво потребовал у меня военный билет.

– Нет у меня билета. Дело в том… – сказал я, пытаясь объяснить майору ситуацию.

– Я вам сейчас новый выдам, – перебил меня и обнадёжил майор. – Мы вам повестки много раз посылали! Почему не являлись на вызов? А ну, отвечайте! – Голос его отвердел и поднялся до крика.

– Я переезжал… – начал было я, но военком снова меня перебил.

– Переезжал он! – продолжал бушевать майор. – Ишь, ты! А родину защищать кто будет? Дядя, что ли?

Любой ответ на этот дурацкий вопрос не угомонил бы военкома, поэтому я промолчал.

– Ты патриот или как? – выдержав паузу, задушевно спросил майор. – Подумай и скажи!

– Ну да, – сказал я. – А как же.

– А по профессии – кто? – продолжал допрашивать майор.

– Врач, – сказал я. – Зубной.

– Военврач, – дополнил майор. – Врачи нам нужны. На передовой. Паспорт давай!

Открыв паспортную книжицу, военком принялся изучать её содержимое:

– Кац?

– Так точно! – по-военному я ответил.

– Глеб?

Я кивнул головой в знак согласия.

Дойдя до даты рождения, майор споткнулся, вскинул голову и из-под нахмуренных бровей выстрелил в меня глазами, словно пальнул из двустволки.

– Отставить! – рявкнул военком, хотя я сидел совершенно неподвижно. – Жди в коридоре!

В коридоре, в окружении приунывших патриотов, я прождал часа полтора. Потом появился солдатик, протянул мне мой паспорт и сказал, что я могу идти.

Идти на вокзал и возвращаться в Торфянск не хотелось – в кои-то веки выбрался в Москву, да ещё по какому поводу! На этот раз отпустили, а завтра могут на фронт отправить за милую душу или за решётку посадить. Если вцепятся – пиши пропало: золотоносную Бухару припомнят и под статью подведут. Война или тюрьма – свободный выбор. Или можно бежать за границу, хоть куда, хоть в Израиль. Там тоже война каждый день, но в армию не потащат, без меня обойдутся. Ну, поживём – увидим: может, пронесёт… Погуляю по Москве, зайду в книжный на Тверской и поеду на дачу – сидеть дома и не рыпаться.

Я шагал по Поварской к Арбату, и сердитый майор из военкомата не шёл у меня из головы. И откуда только берутся у нас такие дундуки, и в таком количестве! Россия разделена на две части – охотники и дичь, страна дичает день ото дня, и эта царская охота становится общим правилом для всех, как таблица умножения. Но мне, всё же, удалось вырваться за флажки, и вот душа рвётся к празднику и веселью. Сказано мудрым человеком: «Веселье Руси – пити и гуляти!», и мне, как русскому еврею, это утверждение отнюдь не чуждо. «Ищущий да обрящет» – эта формула доказана опытом тысячелетий, и из книжного на Тверской ноги сами понесли меня в ресторан «Пушкин» на одноимённой площади. Дюжий привратник в расшитом бархатном кунтуше и боярской шапке услужливо отворил передо мною дверь в заведение. Немногочисленные посетители, группами и поодиночке, сидели за столиками, покрытыми крахмальными скатертями. Официанты, а их было, пожалуй, не меньше, чем едоков, бесшумно скользили по паркету, словно по балетной сцене. То был привал охотников – в роскошном ресторанном зале, за массивной дверью, охраняемой вышибалой в бобровой шапке. К охотничьему сословию я не имел никакого касательства, я был мелкой дичью в неохватных российских угодьях, но пачка кредиток в моём бумажнике позволяла мне если и не повеселиться, то хотя бы поесть и выпить в среде избранных звероловов, в кабаке «Пушкин». Официанту, изогнувшемуся надо мной, как вопросительный знак, я заказал графинчик коньяка, блины с икрой, холодец с хреном, свиной бок на углях и загадочное блюдо под названием «еловое варенье». Что можно сварить из ёлки? Этот вопрос меня занимал, пока передо мной не появилось блюдечко с этим самым вареньем, приготовленным из новорожденных еловых шишек. Ну, что ж! Под коньяк и шишка сойдёт, всякий русский человек, как я, например, это подтвердит с энтузиазмом.

Пока я управлялся с холодцом и хреном, желание перевести гастрономический праздник в безбрежное веселье охватывало меня и крепло. Но праздничать в одиночку – это путь в тупик, а свести весёлое знакомство с посетителями заведения «Пушкин» представлялось мне бесперспективной затеей: гусь свинье не товарищ. Коньячный мой графинчик опустел, официант любезным шёпотом предложил добавку, и я согласился без колебаний. Гуляй, Емеля!

Расправляясь со свиным боком на углях, я раздумывал над тем, что великое правило «потомки Адамовы да кормятся трудом рук своих» давным-давно утратило возвышенный смысл, и нынче этот навык сохранили лишь воры-карманники. Ну, отчасти и я, лазая по чужим ртам в золотой Бухаре, следовал древней заповеди. Вот, пожалуй, и всё…

Из «Пушкина» я вышел в шипучем настроении. В угловом магазине купил бутылку выдержанного армянского коньяка «Ной» и хотел было купить и вторую – отправить, шутки ради, тому майору в военкомат, но потом передумал: пусть пьёт чай с мухами. Шагая по Москве, я никак не мог вспомнить, кто это говорил, что Черчилль всем другим коньякам в мире предпочитал армянский «Арарат» и дня не начинал без того, чтобы не хлебнуть глоток этого напитка. Так это или не так, кто знает, но – красиво… И я тоже намеревался выпить моего «Ноя», не откладывая дело в долгий ящик.

Гулянье, если весёлый ветер дует в спину, легко и незаметно переходит в загул, и вот тут собутыльник, или даже несколько, совершенно необходим. Я никогда не был завзятым пьяницей, но рюмку мимо рта не проносил и при подходящем случае даже мог перебрать. После института, в Бухаре, подходящие случаи выдавались редко, а в дачном посёлке «Лебедь» и вовсе пропали из вида, так что спасенье от отправки на войну обернулось тем самым случаем и всколыхнуло в моей душе молодецкие устремленья. Веселье Руси, чёрт побери! Нали-вай!

«Ной» жёг мне карман. Я желал его отведать, чокнувшись с самим собой – перед зеркалом, на даче, в столовой. С густобородым Ноем, с которым, по его собственным словам, мы, вопреки обрыдлым реалиям жизни, так и не расставались. От возвращения в Торфянск меня отделял конец дня, и таинство зазеркального общения с Ноем могло случиться ближе к ночи. По дороге на вокзал я заглянул в кафе-бар «Панда» и выпил там коктейль «Алеет Восток». Мне очень хотелось с кем-нибудь поговорить, рассказать про дурака-майора и, может быть, приоткрыть душу, но подходящего собеседника в баре я не высмотрел. Посидев пол часика за стойкой, я отправился на вокзал. До отхода поезда на Торфянск оставалось ещё около часа, вокзальные буфеты и киоски роились пассажирами, выпивающими «на посошок» перед посадкой. Предотъездная толпа жила своей особой жизнью, и я был её живой частицей – не лицом толпы, а лицом в толпе. В народной буфетной толчее, в этом безликом «мы» мне было дано сохранять своё «я», простёршееся звёздным светом к фундаменту прошлых времён – к деятельному Ною с плотницким топором за поясом. Выпивая «на дорожку», я тянулся рюмкой к Ною: «Будь здоров, Ной! Попутного ветра твоему Ковчегу!». А я, весёлый и хмельной, уже готов был подняться в мою железную Птицу-Тройку. Скачи, любезная! Какой же русский не любит быстрой езды!

Тронулись. В вагоне, полном притомившимися за день в столице ездоками, дым стоял коромыслом, хотя курящих там было не видать, и костров, само собой, никто не жёг. Но я чуял, в вялом освещении, запах зловонного дыма, принимая за него смрад стиснутой замкнутым пространством толпы; дымный чад действовал мне на нервы. Поезд набирал скорость, сторожко постукивали стыки рельсов под днищем нашего ковчега, держащего путь на Торфянск. Мне скучно было подрёмывать в сонной давке, и я протиснулся по проходу в широкий тамбур. Дышать сразу стало легче, хотя средних лет мужик в оранжевой кепке-бейсболке, сидя на корточках в углу, вовсю пускал табачный дым и цыкал слюною на пол. В коленях у мужика помещалась бутылка пива, с которой он, завидев мой к нему интерес, скусил зубами крышку, отхлебнул из горлышка и ребром ладони стряхнул пену с подбородка.

– На, глотни! – сказал мужик и протянул мне бутылку. – Лёша меня зовут. Будем знакомы. 

Этот Лёша, как видно, был не прочь поговорить с приблудным человеком, а в вагоне, под завязку набитом проезжим народом, он заскучал, как и я. Может, поэтому нас и потянуло друг к другу.

Пригубливая по очереди, мы допили пиво и поглядели друг на друга вполне дружелюбно. Потом Лёша запустил руку в карман повидавшего виды клетчатого пиджака, достал очищенное от скорлупы крутое яйцо, облепленное табачными крошками, и показал мне.

– Закуска есть, а шнапса нету, – констатировал Лёша. – Они вместе редко ходят.

– Думаешь? – я спросил.

– Ну да, – кивнул головой Лёша. – Потому что счастья – нет!

– А вот и есть! – сказал я и вытянул из кармана бутылку коньяка «Ной».

Опешивший Лёша смотрел на меня как на инопланетянина, прилетевшего на тарелке из созвездия Волосы Вероники и затесавшегося в народный вагон. А я, без лишних слов, с приятным скрипом вытянул пробку из горлышка, отпил и протянул бутылку моему новому знакомцу. Тот почтительно принял «Ноя» и с видимым удовольствием сделал длинный глоток, а потом откусил от крутого яйца. Возможно, Уинстон Черчилль на его месте поступил бы так же.

Я опустился на корточки рядом с Лёшей, а бутылку мы поставили на пол между нами – для удобства.

– Значит, счастье всё-таки есть, – возобновил я тему начавшегося было разговора.

– Всё-таки, да, – охотно откликнулся мой собутыльник. – Но реже, чем хотелось бы.

– Вот я, например, счастливый человек, – сказал я.

– И я, – сказал Лёша. – Поэтому мы и сидим тут, в тамбуре.

– И скачем в Торфянск на «Птице-Тройке», – добавил я. Мне почему-то казалось, что Лёша не всегда разгуливал в клетчатом пиджаке с чужого плеча и носил в кармане крутое яйцо. Сам не знаю, откуда взялось это цепкое предположение.

– Скачем, – согласился Лёша, ничуть не удивившись сравнению нашего почтового поезда с гоголевской бричкой. – Ты у народа спроси – куда? – он кивнул на дверь, ведущую в вагон. – Они тебе скажут: «В Торфянск». Как будто за Торфянском ничего уже нет, там земля обрывается.

– А разве не обрывается? – я спросил.

– Обрывается, – с большим безразличием ответил Лёша. – Но только не за Торфянском. Подальше. Туда мы и ухнем, в этот провал. Обязательно.

– А что же народ? – теперь я кивнул на дверь с надписью «Не прислоняться».

– Народ? – переспросил Лёша. – А что народ? Ему скажи: «ПрОпасть – это вход в рай», он и поверит несомненно… Давай выпьем, знаешь, за кого?

– За кого? – я спросил.

– За Гоголя, – сказал Лёша, запрокидывая бутылку надо ртом.

Я с охотой последовал Лёшиному примеру. Надо сказать, что коньяк был превосходный.

– У меня ещё другая закуска есть, – сказал Лёша и протянул мне обломочек плавленого сыра. – Бери!

– Значит, ты говоришь, народ поверит, – сказал я.

– Народу что ни скажи, он в то и поверит, – подтвердил Лёша. – Главное, чтоб погромче. И почаще повторять.

– Народ теперь называется – глубинный, – уточнил я.

– Хоть глубинный, хоть какой, – брезгливо кривя лицо, сказал Лёша. – Я когда ещё в институте учился, на курсе по фольклору запомнил такую пословицу: «Назови хоть горшком, только в печку не сажай».

– А в каком институте? – спросил я, не особенно надеясь на внятный ответ.

– В Литературном, – сказал Лёша. – Имени Горького. Стихи. А что?

– Да так… – сказал я.

– У нас на поэтическом, – продолжал Лёша, – многие сомневались.

– В чём? – подтолкнул я.

– Да во всём, – сказал Лёша. – Традиционно. Один в ваххабиты ушёл в Чечне, другой – песенник – в чёрные монахи. А кое-кто «In vino veritas!», вслед за Блоком, принял к сердцу впритык. И, скажу тебе, не ошибся! – Он потянулся к бутылке.

– Народ тоже выпить не дурак, – сказал я, дождавшись, когда Лёша сделает глоток и крякнет. – Особенно, глубинный.

– Во-первых, – перебил меня Лёша, – не пьёт тот, кому не наливают, – а, во-вторых, твой глубинный народ – дурак круглый. Вон он, в вагоне сидит – иди, сам погляди!

Идти глядеть у меня не было никакого желания.

– Лучше здесь посидим, – сказал я.

На частых остановках нашей «Птицы-Тройки» публика выходила и входила в тамбур, не обращая на нас ни малейшего внимания: выпивают мужики, ну и пусть себе пьют на здоровье.

– Глубинный, ты говоришь, – продолжал рассуждать Лёша. – А это что ж за народ такой будет? Сермяжный, что ли? Простодырый? Живёт, значит, в тёмной глубине, сомненья его не колышут.

– Выходит, что так, – согласился я.

– Вот я в вагон и не иду, – сказал Лёша. – Тут сижу.

«Ной» убывал, Торфянск приближался.

– Ты в Торфянск? – спросил я, прикидывая, не пригласить ли моего нового друга переночевать у меня на даче.

– Не, – мотнул головой Лёша. – Я в Гаврилово, ещё километров тридцать ехать. Там у меня хата есть, типа норы. Хочешь – поехали ко мне. Приглашаю! Я тебе стихи почитаю: «Слоисто время, как рулет: чёрный цвет, белый цвет».

Чёрно-белое слоистое время. Да, так оно и есть… Но в Гаврилово, в гости, я всё же не поехал.

Дача темнела бугром посреди участка. Я включил фонарь над крыльцом, отпер дверь и, довольный жизнью, вошёл в своё жилище. Алабай Джон поднялся со своей лежанки – поздороваться и поцеловаться. Привет, Джонни, друг дорогой! Поздравь дедушку: в солдаты меня не забрили, ты сиротой не остался. Жизнь продолжается, посмертную медальку мне на грудь не подвесят. Ура!

На стене в столовой, над столом, мерцало овальное зеркало, которое так и хотелось назвать «трюмо». Зеркало было заключено в массивную дубовую раму и, опрокидываясь в бесконечность, открывало взгляду таинственные просторы времени, уложенного слоями.

– Прости меня, Ной, – сказал я, сев за стол и вглядываясь в зеркальную глубь. – Я так хотел чокнуться с тобой, а выпил всё до капли с хорошим человеком, и бутылку выбросил. Прости!

Я вглядывался до слёз в глазах, а Ной всё не появлялся. Пласты времени – чёрные, белые и кроваво-красные – наезжали друг на друга, и вдруг я уловил едкий запах дыма, и увидел костёр на площади, полной праздного народа, и палача в красной рубахе до колен, и две корёжащиеся фигурки, прикованные к столбу, спинами друг к другу. И услышал голос глашатая, повисший над площадью: «Монаршею волею императрицы Анны Иоанновны… предаются казни на костре… прельститель Борух Лейбов, жид… и богохульник Возницын…»

К немалому ужасу, в прельстителе Борухе, задыхающемуся в дыму и огне, я узнал себя.

2. БОРУХ

Местечко Зверятичи, на западной окраине повёрнутого к Европе православного русского мира, почти ничем не отличалось от множества других посёлков в тесноте еврейского проживания.

И, всё ж, Зверятичи чуток отличались от соседних местечек: это там, в этих самых Зверятичах, случился громкий скандал из-за синагоги, которую я построил на деньги из своего кармана, прямо напротив православного храма. А церковному попу, тупому человеку, померещилось, что я тем самым бросаю дерзкий вызов самому Иисусу Христу и всей христианской вере – и он написал донос. Построй я свою синагогу на задворках местечка, и не произошло бы никакого вызова и поношения. А против церкви, только дорогу перейти, мне строить не положено. Но я стоял на своём, скандал разгорался, и дело дошло до суда. Суд постановил синагогу разорить, наши священные книги сжечь в огне. На том дело не закончилось: в газетке написали, что в отместку я на того попа напал, заковал его в кандалы и бил страшным боем до смерти. Поп, и вправду, был найден мёртвым в своём доме, и мне грозили большие беды, вплоть до каторги. Я учинил дорогостоящее следствие, чтобы доказать истину и оправдаться. Выяснилось не без труда, что зловредный поп, празднуя победу надо мной, от радости запил и скончался от жестокого перепоя. Не зря же говорят: «Пей, но дело разумей!» Покойник не разумел. Дело против меня завяло.

Поп получил по заслугам, справедливость восторжествовала – но только отчасти: от синагоги остались лишь рожки да ножки.

Уместно спросить: зачем мне понадобилось строить синагогу в Зверятичах, в аккурат против церкви Николая Чудотворца и, подвергая себя опасности, воевать с попом? Отвечаю: для справедливости. Наша еврейская вера ни в чём не уступает местной, гойской, это должно быть ясно и понятно каждому. Не только не уступает, но, между нами говоря, и превосходит. Есть вопросы? Нет вопросов.

К этому, ради той же ясности, следует добавить, что в наших местечках жили-были не сплошь одни евреи, которым возбранялось выезжать за пределы мест массового проживания и там селиться, но и вольные гои, привыкшие соседствовать с нами бок о бок. Отсюда и церковь в Зверятичах, и поп.

Понятно, что горячими поисками равенства и справедливости занимаются либо отчаянные нищеброды без гроша за душой, либо люди богатые. Богатые – это кто? Со ста рублями в кармане? С тысячью? Или миллионом?

Я, Борух Лейбов, не был заядлым богачом, но и к бедняцкому сословию меня никак нельзя было причислить. Мой отец, торговый еврей по имени Лейба, тоже по дворам не ходил с протянутой рукой, а я, откупщик и владелец шинков, его достояние не растранжирил, а приумножил. От большинства людей я отличался своей дотошностью и по мере возможностей стремлением действовать напрямик; эти свойства никак не множили число моих друзей, а врагов – плодили. История синагоги в Зверятичах и судьба попа тому примером.

Да, я всю жизнь упрямо бился за справедливость. Это распрекрасная еврейская болезнь – борьба за справедливость, и, хотя наша борьба обречена на провал, излечиться от национальной хвори мы никак не можем. Мы и гоев вовлекаем в погоню за справедливостью, а они в благодарность за подсказку обрушивают на нас погром с ясного неба. Мы уверены, что устройство еврейского местечка – пример для подражания, там царят богобоязненность и духовное равенство. И это счастье.

А беда в том, что каждый еврей толкует справедливость по-своему, каждый тянет в свою сторону, слепо уверенный в том, что все прочие заблуждаются. Что говорить, и я такой же! А кто не такой? Других нет среди нас. Ну, почти нет. И это тоже наше счастье.

Моё счастье с самых молодых лет было немного подавлено странной и страшной картиной, открывавшейся мне по ночам, в беспамятстве сна: будто я не еврей, а мусульманин, зовут меня почему-то Омар, я живу в Персии и хожу в мечеть с молельным ковриком подмышкой… Просыпаясь, я с облегчением гляжу на местечковую улочку за окном и медленно прихожу в себя.

Жизнью местечка управляют двое: раввин и богач. Я никогда не рвался к власти – ни в Зверятичах, ни в моём родном Дубровно, ни в каком другом местечке. Я не хотел управлять, мне было достаточно – влиять. Меня знали в нашем узком русско-еврейском мире – хотя бы по имени, и не тугая мошна тому способствовала. Тут всё дело было в любви. Каждый еврей, раньше или позже, задаётся вопросом: «Почему нас не любят?» Действительно, народы, среди которых мы живём как припёка, нас не жалуют или проще говоря, не любят. Но, с другой стороны, почему они должны нас любить? И, главное, зачем нам их любовь? Мы им не родня, не друзья сердечные. Мы – чужие, мы не готовы приблизить их к себе, но и сами к ним приблизиться остерегаемся, как к чуме и холере: у них свой Бог, у нас – свой. У них свои устои, а у нас – свои. Что у нас святая суббота, то у них – святое воскресенье. И если кто-нибудь из наших отщепится от еврейского корня и прилепится к гоям, родители отщепенца объявят недельный траур, как по покойнику.

И, всё-таки, мы ищем любовь чужаков и, не находя её в темноте, обижаемся и горюем. И продолжаем искать наощупь. Искал и я, если не любовь, то справедливое равенство. Отсюда и синагога на одной доске с церковью.

Вице-канцлер Шафиров

Деньги и положение в еврейской среде не распахивали передо мной горизонты настежь, но кое-какие двери приоткрывали. Вице-канцлер Шафиров знал о моём существовании, я был вхож к придворному банкиру Леви Липману, державшемуся в тени. Однажды, при Анне Иоановне, мне довелось поговорить с самим Бироном – я обращался к вельможе на идиш, он отвечал мне на немецком, и мы понимали друг друга. Но самая громкая и, вместе с тем, не вышедшая за пределы узкого круга участников история – это пасхальный вечер в доме Петра Павловича Шафирова, куда нежданно-негаданно нагрянул царь Пётр и уселся во главе стола в бархатное кресло, предназначенное для Ильи-пророка на тот случай, если он вдруг решит почтить наш праздник своим присутствием.

Я, как признанный знаток пасхальных традиций и человек, умеющий держать язык за зубами, был приглашён и строго следил за неукоснительным распорядком торжества: молитвы сменялись древними песнями, яства следовали одно за другим, и каждое содержало в себе потаённый смысл, напоминающий нам об освобождении от гнёта фараона и исходе из Египта. Большая семья Шафирова собралась за пасхальным столом, и хозяин по такому случаю снял с головы пышный белый парик и надел чёрную ермолку. Крещёный во втором поколении – отец Петра Павловича, рэб Шая, принял православие при поступлении на службу переводчиком в Посольский приказ – Шафиров втайне сохранял верность кое-каким нашим заповедям. Выплыви на поверхность слух о том, что вице-канцлер подпольно празднует еврейскую пасху, и Шафирову не поздоровилось бы. И вот, в разгар праздника, распахивается дверь в потайную подвальную комнату, стремительно входит царь, усаживается в кресло и благожелательно оглядывает стол, богато уставленный блюдами с едой и графинами с вином. То, что царь уселся на место Ильи-пророка, мне совсем не понравилось, но, взглянув на Шафирова, я оставил своё недовольство при себе.

– Хочу взглянуть своими глазами на ваш праздник, о котором я наслышан от моего Лакосты, – сказал Пётр, наливая вино из графина в нарядный серебряный кубок, предназначенный для Ильи-пророка. – Гуляете славно! Детишки зачем по полу лазают?

– Ищут спрятанное, – дал я справку.

– Найдут? – спросил царь.

– Обязательно, – я сказал.

– Ну, тогда хорошо, – одобрил царь.

Пётр произвёл на меня впечатление человека любознательного и открытого. Он демонстрировал живейший интерес к нашим традициям и, потягивая сладкое изюмное вино, пытался даже подтягивать без слов пасхальные песни, которые я, в очередь с молитвами, своевременно заводил одну за другой.

(Продолжение следует)

Leave a Reply