Книгу за столом начали передавать из рук в руки – один лишь инструктор жестом отказался взглянуть. Остальные начали внимательно ознакамливаться; двое судей-пенсионеров даже шевелили при этом губами.
– А теперь прошу суд передать этот том доктору Гольдбергу и попросить его прочесть отчеркнутое там слово!
Получив раскрытую книгу, доктор поправил пенсне и увидел нужное слово. Черным по белому жирным шрифтом там было напечатано: ПАСТЁР, Луи (1822-1895), великий франц. биолог… – далее доктор уже не читал, сомнений быть не могло.
– Прочли? – спросил ординатор.
– Прочел, – был ответ, – но позвольте….
– Да нет уж, теперь не позволю! – Петлюк торжествовал; он повернулся к доктору спиной и обратился к судьям. – Теперь я прошу суд обязать доктора признать свое упрямое невежество и извиниться за него передо мной и коллективом. Я готов принять извинения, если доктор Гольдберг обещает впредь следовать нормам русского, а не чужого языка.
Инструктор встал и внес предложение послушать доктора Гольдберга. Прежде всего он попросил доктора произнести имя ученого так, как обычно он это делал.
– Извольте: Пастэр, – сказал доктор и прибавил: – И кажется, мне не за что больше извиняться: я уже попросил прощения у младшего коллеги за свое неуместное внимание к маловажным вопросам.
– Собираетесь ли вы и впредь именно так произносить это имя? – спросил инструктор.
– Разумеется, – ответил доктор. – как и делал всю жизнь. Даже к вдове его так и обращался: мадам Пастэр…
– И будете продолжать и теперь, даже зная по этому вопросу мнение Малой Советской Энциклопедии? – не унимался инструктор.
– Да, будь это мнение даже Большой Советской Энциклопедии.
– Значит, что, по-вашему, там в редколлегии тоже невежды сидят?
– Конечно могут, да еще какие! Вон в газетах пишут, обскуранты и игнорамусы пробираются и повыше – куда угодно!
– Предлагаю прерваться на пять-десять минут, – вмешался ВРИО. – Дадим доктору время подумать. Пусть выйдет в коридор, успокоится, придет в себя, подумает хорошенько – тогда уж и выслушаем его.
Доктор постучался в дверь раньше, чем ожидалось – уже через пять минут.
– Ну, подумали? – спросил ВРИО с надеждой.
– Да, пожалуй… Наверное большинство не переспорить, – вздохнул дед.
– Коллектив всегда прав, – кинул ему подсказку ВРИО.
– Да, конечно, конечно, прав, – согласился дед. – хорошо, что энциклопедии учат, что считать правильным; и пусть люди, если желают, произносят не крЭм, а крИЕм, и не шофЭр, а шофЁр и даже шОфер, нравится мне это или нет – пусть будет так.
Но тут вдруг, совершенно неожиданно для себя, дед закричал, срываясь на фальцет:
– …но никогда, слышите, никогда ПастЭр не станет ПастЁром! Как и ВольтЭр – не будет ВольтЁром, и ФлобЭр – нипочем не будет ФлобЁром, слышите? И никакой коллектив, никакая энциклопедия с этим ничего поделать не смогут!
Он на миг перевел дыхание, и когда вернулся голос, загремел своим басом:
– И вообще, я протестую! Пора прекратить БАТРАХОМЕОМАХИЮ, эти споры ни о чем и вернуться, наконец, на рабочие места к своим пациентам, сАпперлипаппЕт!
Ледяная пауза, наступив, кажется, длилась вечность.
– Не могли бы вы, доктор, пояснить собранию значение иноземных выражений, только что вами употребленных? – с милицейски-холодной вежливостью спросил наконец инструктор. – Извиняюсь, конечно, за нашу серость.
– Да не знаю я значения, но сапперлипапет! – все в Киеве это выражение знают: означает крайнюю досаду, может даже по-французски, … Ну, к примеру, как если бы поскользнуться или вступить в…
– Хорошо, хорошо, понятно. Но там было еще одно слово: вы требовали перестать барахтеть… бархать… – это что, доктор, – тоже по-французски?
– Ах это? Нет, это древнегреческий: борьба мышей и лягушек. Это когда яростную полемику раздувают по самому ничтожному поводу. Да и полемика – это тоже греческое слово, и означает оно войну. БАтрахомеомахИя – война дураков и бездельников!
– Так, спасибо! – громко прервал доктора инструктор и встал со стула. – Что ж, товарищи, мне лично вопрос ясен. Публичные высказывания доктора выходят далеко за рамки компетенции товарищеского суда. Объявляю слушание закрытым. Предлагаю дать делу дальнейший ход и передать протокол заседания в соответствующие органы.
Не дослушав, пульмонолог Лебедев автоматически поднял руку, глядя в стол и не дожидаясь приглашения голосовать.
Ординатор Петлюк закричал в зал:
– Да, и пусть там учтут, что дома у Гольдберга они и простой маковый рулет меж собою величают как штрудель! Да, да, штрюдиль!
Ответственная Вера Игнатьевна неожиданно легко повернулась своим могучим телом на стуле и протянув руку через голову доктора Лебедева, постучала по плечу ВРИО. Тот встрепенулся и быстро привстал со своего места.
– Вношу встречное предложение, – заявил он. – Точнее, не предложение даже, но уже решение.
Начавшая было пробираться к выходу, толпа неохотно вернулась на свои места.
– Полномочиями, возложенными на меня руководством клиники, объявляю доктора Гольдберга от занимаемой должности освобожденным, начиная (ВРИО посмотрел на часы) с шести тридцати сегодняшнего дня, то есть вечера. Основание: грубое нарушение Гольдбергом М. Э. этических норм поведения в коллективе, несовместимое с высоким званием врача Лечсанупра.
Инструктор Горкома кашлянул и стал, не мигая, смотреть на ВРИО, но тот продолжал, делая вид, что не замечает метаемых в него молний. Вера Игнатьевна Громыко по-прежнему молча глядела прямо перед собой, неподвижно, поверх голов публики.
– Со стороны профсоюза, – продолжал ВРИО, повернувшись к ней, – мое решение возражений не вызовет. И я уверен, что поддержит его и наш партийный актив. Готов выслушать и коллектив, чье мнение всегда ценно. Кто-то хочет высказаться, товарищи?
Безразличное молчание было ответом на его слова. Всем уже, особенно женщинам, давно хотелось в уборную, а потом – поскорее домой. Был поздний час, интерес к исходу дела давно иссяк. Покрывая гул нетерпения, завлаб Порхунов громко спросил:
– А что с пенсией его будет? Выслуга лет зачитывается или как?
– Детали уточним в рабочем порядке. Да, что касается вас, Порхунов, вы также увольняетесь с должности завлаба – но с сохранением рабочего стажа. Жду вас завтра утром у себя – тогда и оформим все как положено. Еще вопросы?
Ответом было то же молчание. Тогда обращаясь к доктору Гольдбергу уже совсем другим, нейтральным будничным голосом председатель спросил:
– Позволите вас проводить, доктор, в ваш кабинет? Хочу убедиться, что дела будут переданы с соблюдением всех правил и инструкций. Формальности, знаете, куда от них деться. Займет минут пятнадцать, не больше.
– Разумеется, – в тон ему ответил доктор и поглядел на часы. – Прощальные формальности – пятнадцать минут. По тридцать секунд за каждый год службы.
Проходя мимо инструктора, ВРИО заискивающе кивнул ему головой: мол, вовремя исправили ошибки по засорению кадров, правильно? Инструктор чуть улыбнулся и кивнул в ответ – что на тайном языке номенклатуры означало: «Иванушкой не прикидывайся! Своих спасаешь? Я тебе это еще припомню, дружок…».
Доктор же, пробираясь ко входу сквозь толпу, вдруг ощутил, что кто-то пытается схватить его свободную от трости левую руку. Это был легочник Саша Лебедев, старый его приятель. Поймав ладонь доктора, Саша сжал ее, на миг прижался к деду плечом, но тут же отвернулся, всхлипнул и пока никто не заметил, быстро вытер глаза огромным носовым платком. Сашу приглашали на все заседания как представителя: он был одним из немногих врачей клиники, носивших простую русскую фамилию – и она не была при этом псевдонимом.
Дед засмеялся. Он вспомнил, что в метрической записи у Саши было написано длинное имя: Ахарон-Ицко (он же Александер)-Янкель-Залман-Зелихович Лебедев – и тот скрывал много лет эту запись так тщательно, что никому и в голову не пришло бы заподозрить в нем космополита.
Оставшись в кабинете наедине с доктором, ВРИО, не зажигая свет, отошел к окну и в блокноте карандашом написал по-крестьянски крупно со множеством ненужных запятых: «Поезжай подальше, отдохни, тебе отпуск положен, месяц десять дней, и переведем, на договор и выслугу установим, и выходное пособие будет, дай улечься страсти». Дед долго вчитывался в полумраке в написанное – и мало что поняв, сказал только:
– Хорошо. – Тогда ВРИО, выдрав листок, взял со стола резинку и тщательно стер все до последнего слова, а потом разорвал бумагу на мелкие клочки и сбросил их в контейнер с септическими отходами.
______________
Узнав об увольнении деда, бабка, пожевав губами, задумчиво сказала:
– Что ж, обошлось… У меня предчувствия были тяжелее. Но могло быть и хуже, могло…
– Ах, оставь уже со своими предчувствиями…
Дед был не на шутку расстроен, и собрался отвечать обычными резкостями на сочувствие жены, но она упрямо повторяла:
– Могло быть гораздо хуже! …и твой зав оказался порядочным парнем.
– Да нет, это я повел себя глупо: пробовал игнорировать хамство, держался, держался – и на тебе…
– Это хорошо, что тебя прорвало. Тебе нельзя быть иным, чем ты есть – только так ты и можешь жить и выжить.
– Перестань. Не пытайся подсластить мне пилюлю. Вышвырнули под зад ногой, как провинившуюся собачонку – и все.
– Я ничего не пытаюсь подсластить. А Вере Игнатьевне надо купить и послать коробку хороших конфет: она обожает горький шоколад. И чтоб не знала от кого.
– Это еще за что?
– За то. Я позвонила ей перед третьим собранием, просила приехать туда.
– Ты? Но зачем же?
– Над тобой готовили расправу. Она не допустила бы этого.
– Да она и слова не промолвила там! Сидела, делала вид, что никого не знает.
– Пойди и выбери для нее коробку самых лучших конфет. И послать надо не позднее, чем завтра, ясно?
Когда бабка говорила таким тоном, дед научился не возражать. Он давно примирился с тем, что бывают моменты, когда его докторша, обычно такая легкая в быту, веселая, приветливая и покладистая, повинуется неким силам, куда более властным, чем он сам.
В ОЖИДАНИИ ПРАЗДНИКА ПУРИМ
(Обрывки воспоминаний)
Тьма сгущается перед рассветом…
Ниже помещенные записки – это лишь случайно подслушанные реплики, намеки или уклончивые ответы родителей на мои детские вопросы. Взрослые – по вполне понятным причинам старались держать меня, семилетнего, в неведении, подальше от жути надвигающейся реальности. Много позже, перечитывая старые газеты и перебирая оставшиеся в памяти куски событий, я сумел связать их в некое подобие последовательно развивающейся истории.
Остается надеяться, что она, эта история, явится в какой-то мере отражением прошедшего, но не стоящего забвения отрезка времени, в котором жил, вернее, выживал доктор Гольдберг.
Дед уже третий год как находился не у дел, когда я приехал к ним с бабкой на зимние каникулы. Я ходил в первый класс и очень гордился своим умением бегло читать любой текст, если он был написан печатными буквами. Прописные знаки давались мне хуже, а чистописание было чистым наказанием: палочки, крючки и кружочки налезали друг на друга или разбегались в разные стороны.
Дед с бабкой жили на пенсию и его надбавку за ранения – этого хватало на жизнь с трудом, но принимать помощь от детей оба категорически отказывались. Это было против их правил: все должно было быть как раз наоборот. Поэтому каждый год меня и двоюродную сестру мою Людочку родители присылали из Москвы к ним в Киев на каникулы, и это было единственным способом поддержать стариков деньгами – под предлогом компенсации расходов на внуков.
Чтобы показать детям, что они не нуждаются, старики баловали нас, закармливали неслыханными деликатесами и осыпали подарками. Разумеется, обоим нам очень нравилось гостить в Киеве. Мы готовились к встрече Нового 1953 года и гадали, кому какие подарки приготовили дед и бабка, и учли ли они при этом как наши прозрачные намеки, так и открытые домогательства.
Однажды утром дед собрался покупать елку. Он уже стоял в дверях, когда затрещал телефон – доктора срочно вызывали к больному, и все планы пришлось отменить.
Дед появился дома только следующим утром, усталый, невыспавшийся, так что разговоры о елке пришлось отложить. Он поставил на стол небольшой пакет, аккуратно перевязанный бечевкой, вымыл руки горячей водой и улегся спать.
А через два дня все мы – я, кузина Людочка, бабка и дед – уже были по дороге в Москву; в купе на четверых мы с Людочкой, разумеется, заняли верхние полки.
И вот, что нам удалось подслушать, когда ночью, уверенные что мы спим, дед с бабкой обсуждали вполголоса его срочный вызов.
Деда, оказывается, вызывал для консультации его недруг, ординатор Петлюк. За доктором прислали черный похожий на гроб ЗиС-101, и тот отвез его на госдачу в Пущу-Водицу. Поначалу дед наотрез отказывался ехать, зная, что его допуск лечащего врача ЛечСанУпра был аннулирован стараниями того же Петлюка. Но ординатор уверил доктора что речь идет не о спасении его, Петлюка, врачебной репутации, но о жизни семнадцатилетнего юноши, его пациента. Дед выругался по-французски: …trente–six cochons, наскоро проверил содержимое своего потертого саквояжа, и ворча, спустился к машине.
…Ему не понадобилось и пяти минут, чтобы установить диагноз: анафилаксия. Только дуб вроде Петлюка мог растеряться и впасть в панику – еще с порога дед услышал характерное свистящее дыхание мальчика и прежде всего затребовал адреналин. Госдача была частью правительственного санатория, и через пять минут из главного корпуса прислали нужные ампулы. Пока ожидали их, Петлюк успел рассказать, что поначалу дал пациенту две таблетки аспирина, приняв его сухое покашливание за легкую простуду: пульс был слегка учащен, температура чуть выше нормальной. Сразу же начался сильный кашель, появились свистящие хрипы; парень стал с шумом выдыхать воздух, хотел подняться с кровати, но его не пускали, пытались дать микстуру от кашля; упал на пол и разбился термометр. Кашель все усиливался, Петлюк запаниковал – сначала он сам, потом, глядя на него, и Юра, его пациент, а потом и его мать. Заподозрив крупозную пневмонию, Петлюк задумал сделать инъекцию пенициллина, в который верил слепо и свято, как и все начинающие медики тогда, но прежде решил все же позвонить доктору Гольдбергу.
– Давление как? Ниже среднего? – спросил доктор.
Вместо ответа ординатор смущенно кашлянул и вздохнул. Да-да, конечно, он прежде всего собирался смерить давление, но не успел еще: мешали непрерывные приступы кашля.
Получив адреналин и напомнив перепуганной матери юноши, что здесь он только консультант, дед достал свою толстенную, весом в полтонны лупу, придирчиво проверил на пузырьке срок годности, сам ввел раствор – ноль-три, полкубика, смерил давление – оно, конечно же было ниже нормального – и заметил время. Через десять минут он приподнял паренька на кровати, усадил и пододвинул табурет, чтобы тому можно было опереться руками о сиденье. Еще через несколько минут приступ пошел на убыль. Сделали второй укол – на этот раз делал его Петлюк, но и бикс, и шприц с иглой были дедовы собственные, привезенные им с собой: немА дурных!.. Юра улегся на подушки, стал засыпать, но через час приступ повторился, хотя уже заметно слабее. Мать умолила деда остаться на ночь – к ординатору родные больше не обращались, даже старались не встречаться с ним взглядом.
В санатории был, разумеется, и главврач, и полный штат медперсонала, и дед спросил Петлюка, отчего к больному сразу не вызвали местных медиков. Несколько смутившись, ординатор отвечал, что, когда ему позвонили домой, это было первым, о чем и он спросил. Но семья парня требовала только врача из клиники ЛечСанУпра, и чтобы был непременно из своих: оказалось, что фамилия санаторного пульмонолога была Левинсон. Доктор Гольдберг хмыкнул: представил себе политически грамотную семью, оказавшуюся между молотом и наковальней…
Клиника начинала работать в шесть, в стационаре был пересменок, и Петлюк выехал прямо из дома сам, надеясь на легкий случай. Испугавшись свистящих хрипов, он позвонил именно деду. В этом был свой расчет: в глазах коллег по работе ординатору не хотелось выглядеть беспомощным паникером – а доктор Гольдберг давно уже был вне игры, лицом посторонним, и он, конечно, не стал бы марать руки, занимаясь по мелочам внутренними сплетнями или мстительными доносами.
Больной крепко спал, дыхание было ровным, легким; тон лица и губ – потеплел, стал почти нормальным. Под самое утро мать парня вызвала доктора в полутемный коридор и сунула ему пухлый конверт в карман:
– За визит, расписки не требуется.
Дед, не прикасаясь к нему, грубо потребовал, чтоб она сама, своими руками, немедленно вытащила конверт назад из кармана. Дело было не в его бескорыстии: опыт научил деда ни в какие отношения, кроме сугубо официальных с ответработниками не вступать, денежные уж тем более.
Хватит и того, едко заметил он матери, что ей поневоле пришлось довериться опыту врача-космополита, а не специалиста из своих.
– Простите за глупость, доктор, – покраснев, возразила женщина, – но я здесь ни при чем. У отца мальчика другая семья, давно, мы к ней никакого отношения не имеем; меня просто просили привезти сына на встречу с дедом – впервые за пять лет… И вообще, если на то пошло, меня зовут Эсфирь. Да-да – Эсфирь Марковна Этингер.
– Merde! – хмыкнул доктор, – что ж, извините тогда… рад знакомству.
Поколебавшись, женщина попросила его минутку подождать ее в коридоре, а потом зайти с ней в комнату напротив – там было совсем темно, так что даже человек с острым зрением ничего не смог бы увидеть. Дед услышал, как отойдя вглубь комнаты, женщина что-то неразборчиво зашептала в темноте. Мужской скрипучий голос ответил ей:
– Понял. – А потом, чуть громче, обратился к деду: – Спасибо, доктор, добро не забывается. А вот тебе наш совет: уезжай пока что из Киева. И как можно быстрей: собирайся, бери семью и езжай – хоть на север, на дальний восток, чем подальше отсюда – только не в деревню, ни-ни, лучше в райцентр какой, чтоб не высовываться… Погоди, не спрашивай ничего – уезжай поскорее, потом поймешь, будешь благодарить. Все у меня, а сейчас тебе отдыхать надо, отвезут к самому дому… Да, а гостинец возьми, не обижай: это тебе к новому году пригодится.
Слух у деда был достаточно восстановлен, чтобы уловить характерный говор, который потом еще несколько лет слышался по радио и телевидению ежедневно и по любому поводу.
Это был Хрущев, тогдашний начальник Украины. А пациент был его внуком.
(Но все это я узнал позже, через много лет, случайно встретившись с летчиком Юрием Леонидовичем Хрущевым, когда он рассказал мне, как в юности опальный доктор Гольдберг спас его во время тяжелого приступа анафилаксии).
– В Москву! – самым решительным тоном заявила бабка, узнав от мужа о совете убираться подальше из Киева, – они правы, я и сама это чуяла уже давно – но только при чем тут восток или крайний север? Только в Москву, к детям.
Дед давно уже научился следовать ее советам, когда жена говорила таким тоном, но на этот раз подумал, что ей изменил разум, и решился протестовать.
– Ты не поняла: идея в том, чтобы дать о себе забыть на какое-то время, исчезнуть – и с глаз долой, в глушь. Какая уж там Москва!
– Это ты, боюсь, не совсем понял: ты и без того не похож на других, а в глухом месте будешь совсем как белая ворона – предметом сплетен и разговоров. Правильно тебе сказали не езжать в село, но и в небольшом городе ты всегда будешь на виду. Ты ведь никогда не жил в провинции – а я росла там, я знаю…
– А Москва это что – не на виду?
– Москва – это проходной двор, пойми, только там мы и сможем затеряться среди приезжих. А остановимся у детей, ни у кого не вызовет вопросов: встречаем новый год вместе, и только.
Решили так: не отправлять детей в Москву с проводницей, а самим отвезти их к родителям, действительно встретить там новый год и поглядеть, что дальше будет. Соседям сказать, что едут ненадолго, но не спешить. На крайний случай – родственница бабки работала в музыкальной школе в Челябинске – можно будет свалиться ей на голову без предупреждения, если совсем уж не реально будет закрепиться в Москве.
Их дети – родители внуков, оба жили в столице; и у сына, и у дочери – моей матери – было по одной комнате в коммунальных квартирах. Но зато у дяди Яши была отличная двуспальная кровать, а у нас – широкая тахта. Если их уступить старикам, с помощью трех раскладушек вполне можно было всем размещаться на ночь. В памяти еще живы были эвакуации военных лет, так что теснота и мелкие неудобства никого не пугали.
Новый год по-настоящему отпраздновать не удалось, потому что мама эти дни работала в новогодних представлениях – она была Снегурочкой на елке в Колонном зале, и пришла поздно, полумертвая от усталости; отец был в командировке, а у Яши была ночная смена на химзаводе.
Поэтому решили как следует уж встретить старый Новый год, и двенадцатого числа всё семейство собралось у нас. Мать премировали тремя кульками мандаринов – из новогодних подарков детям от Деда Мороза; развернули гостинец – привезенный стариками пакет: в нем оказалось полкило черной икры! Раздобыли несколько бутылок Советского шампанского, специально для деда, сухого: иного он не признавал, да и это сухое называл не иначе как Абрау-Дюрсо, уверяя, что шампанским можно называть только вино, сделанное в Шампани – таков международный закон! Мой отец еще помнил эту старую крымскую марку, но мама сказала, что за такое иностранно звучащее название, да еще с еврейскими обертонами – Абрау! – сейчас вполне можно было лишиться работы. Сама она давно уже сменила фамилию, и в программке фигурировала как Евгения Ростова, не то не видать бы ей было работы на сцене. Не объявлять же в самом деле: Снегурочка – Гольдберг! От такого у публики нынче глаза наливаются кровью, как у быков от красной тряпки.
А наутро после праздника принесли газету с сообщением ТАСС, и причина совета убраться из Киева сразу же прояснилась.
Правда. 1953, 13 января.
Арест группы врачей-вредителей
Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза.
В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М.С., врач-терапевт; профессор Виноградов В.Н., врач-терапевт; профессор Коган М.Б., врач-терапевт; профессор Коган Б.Б., врач-терапевт; профессор Егоров П.И., врач-терапевт; профессор Фельдман А.И., врач-отоларинголог; профессор Этингер Я.Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А.М., врач-невропатолог; Майоров Г.И., врач-терапевт.
…установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье…
Преступники признались…
