(Продолжение. Начало в #622)
Все пятнадцать минут, которые им довелось видеться на свидании, он уговаривал ее забыть о нем, не ждать, выходить замуж за другого, ведь они ещё даже не успели официально зарегистрировать свой брак. Но Клава, обливаясь слезами, обещала ждать и приехать во что бы то ни стало туда, где будет он. Слово свое она сдержала: ждала его много лет, а после, испытывая неимоверные тяготы, всё-таки приехала к нему на край света – на Печору. Чего только им вдвоем не довелось там пережить: не было ни работы, ни денег, ни жилья. Но они с честью прошли все испытания, и за их плечами было более шестидесяти лет совместной жизни…
К слову сказать, я был знаком с супругой Матвея Яковлевича, видел её на семинарах в домах отдыха, так как он всегда брал её с собой, и я мог воочию наблюдать какие тёплые, заботливые и, я бы сказал, возвышенные отношения были между этими двумя, далеко уже немолодыми людьми.
Ну, а тогда, там, в лагере на Печоре всё-таки выходила многотиражка «Новый судострой», которую делали писатель Николай Асанов, поэт Ярослав Смеляков и журналист Матвей Грин. Позже Смеляков напишет о лагерной жизни:
До двадцатого до съезда
жили мы по простоте
безо всякого отъезда
в дальнем городе Инте…
В этом лагере Матвей Грин пробыл три с половиной года. А за несколько лет до войны его освободили. Оказавшись на свободе, он чуть было не поверил, что все жизненные бури уже позади. Он вернулся на газетную работу, стал заведовать отделом литературы и искусства в «Грозненском рабочем». Позже был избран председателем Областного отделения Всероссийского театрального общества, много писал о театре, эстраде, цирке…
А в годы войны, находясь в ведении Политотдела Закавказского фронта, он участвовал в создании прифронтового театра, написал двухактную пьесу о гвардейцах 1812 и гвардейцах 1942-го. Красной нитью в пьесе проходила судьба семьи русского крестьянина, защитника Отечества, воина, патриота. Создатели спектакля полагали, что обе роли должен играть один актёр, но такого актёра в маленькой труппе театра не оказалось, а без этого выпускать спектакль было невозможно. И вдруг кто-то сообщил, что в местном батальоне аэродромного обслуживания есть паренёк, который отлично читает стихи и очень хочет после войны стать актёром. Привели «спасителя» – выше среднего роста, плотный, с умными глазами, приятным голосом. Он прочёл отрывок из «Бородино» Лермонтова, начало чеховской «Степи» и был принят в труппу, где очень убедительно сыграл роль гвардейца в спектакле, потом играл и другие роли, а когда началось наступление, ушёл с фронтовым театром вперёд, на запад.
А на Грина через несколько лет после войны неожиданно свалилось новое горе, новый арест. В июне 1949 года он вместе с женой и маленьким сыном ехал поездом в Тюмень. На станции Беслан в купе вошла проводница и сказала: «Вас там спрашивают».
Он, как был, в одной рубашке, летних брюках и тапочках вышел из тамбура на перрон, чтобы узнать, кому он так срочно понадобился. На перроне его тут же окружили четверо мужчин в штатском, которые, разумеется, оказались сотрудниками МГБ. Они, не дав сказать родным ни слова, посадили его в машину и увезли. 13 месяцев он провел в одиночке – снова допросы день и ночь по два-три раза. У него опухли ноги, голова была поражена нервной экземой, почти не осталось зубов, а побои, издевательства продолжались. На сей раз ему предъявили еще более нелепые обвинения. Во-первых, «матёрый рецидивист, постоянно борющийся с советской властью». Во-вторых, «южный форпост космополитов Кавказа» и, наконец, «контрреволюционная групповая агитация»… И вот снова через всю Россию Матвея Грина опять везут в лагерь. На сей раз в Ивдель. Когда его арестовали в первый раз, ему было всего 23 года. Во второй раз, в 1949 году, – 37 лет. Когда его после этапа привезли в тот лагерь, то первое, что он увидел, как открылись ворота и оттуда строем по четыре человека в шеренге стали выходить мужчины и женщины. Одни были с музыкальными инструментами в руках, другие – с какими-то свёртками. Он сразу узнал среди заключённых знаменитого певца Большого театра Дмитрия Головина, а так же известного музыканта-джазиста Александра Варламова, которого он много раз видел на сцене летнего театра «Эрмитаж», где тот дирижировал джазовым оркестром. Всех, вышедших из ворот, разместили в кузовах грузовиков, и они уехали на гастроли по разным лагерям.
А Грина вызвал к себе начальник культурно-воспитательного отдела лагеря капитан Родионов. У них состоялась двухчасовая беседа, если, конечно, это вообще можно было назвать беседой – один сидит, а другой стоит навытяжку и молча внимает:
– Тут до вас был один ваш, некто Лотштейн из Одессы. Он тоже сам писал и сам конферировал. Так на одном концерте он сказал:
– Дорогие друзья, начинаем наш концерт, – а концерт шел для офицеров и сотрудников лагерного управления. Конечно, я сразу отправил его в карцер, а потом первым же этапом – в Воркуту. Это ж надо! Мы – друзья этого врага народа! И вообще, что-то уж слишком много шуток на этих их концертах. Вредили, шпионили, страну предавали, а теперь еще и смеются! Над кем? Над нами?
Капитан Родионов помолчал и добавил: – Значит так, Головин уже старый, болеет часто. Я посмотрел твоё дело, ты, давай, присмотрись и принимай театр, а он пусть только поёт.
Грин робко позволил себе спросить:
– А вы с ним самим об этом говорили, гражданин начальник? Он-то согласен?
– С кем это ещё мне говорить? Тут все я решаю. Надо будет – пойдёт лес валить, пусть там и поет свои арии. Запомни: наше дело – приказывать, ваше – исполнять. Можешь идти!
В том лагерном театре числилось около 80 человек. В репертуаре были представлены все жанры: опера, драма, оперетта, эстрада и даже цирк. Ставили «Евгения Онегина», «Мазепу». В главных ролях выступали Головин, Чернова из Одесского оперного театра и знаменитый тенор Стрельников. В оркестр входили музыканты со всей страны. Но ядро его составляла группа артистов с очень причудливой судьбой. Они были призваны на фронт в первые же дни войны. В составе музыкального взвода одной из дивизий попали на передовую. Где-то в Белоруссии они угодили в окружение, попали в плен. Потом вынуждены были музицировать у фашистов, «гастроли» их проходили в немецких тыловых частях. В конце войны они снова попали в плен – на сей раз к американцам, а те передали их советским властям. Расплата последовала незамедлительно: трибунал, 15 лет каждому, и в Ивдельлаг. Драматические артисты были отовсюду, но большинство из Минского драматического театра, с которыми тоже произошла некая трагическая история. Не успев уйти от стремительного наступления фашистов, так как Минск немцы заняли через шесть дней после начала войны, они в голодную зиму сорок первого, как они рассказывали, чтобы не умереть с голоду, так же вынуждены были открыть очередной театральный сезон. А после освобождения Минска, их всех за предательство прямиком отправили в лагерь.
Танцевали в лагерном театре и прекрасные балерины из Вильнюса. Они всего один вечер погуляли в ресторане с заезжими американцами, что-то ответили на их вопрос о зарплате советской балерины и за это были отправлены на 10 лет в лагеря по статье… «шпионаж». Какие государственные секреты могли сообщить иностранцам эти молодые, хорошенькие, но такие легкомысленные девушки?! В симпатичных головках артисток кордебалета был полный сумбур. Они никак не могли понять, что с ними случилось, за что их сюда отправили. Они плакали день и ночь, успокаиваясь только на репетициях и концертах. Видимо, срабатывали профессионализм, творческая дисциплина, привитая им ещё в хореографическом училище.
Довольно трагически сложилась судьба того самого великолепного баритона артиста Большого театра Дмитрия Головина, который в 1920-х годах был знаменит на весь мир. В лагере о нем ходило много слухов. Известно было, что Головин с группой артистов Большого театра не поехал в эвакуацию в Куйбышев, а остался в Москве, выступал с концертами в госпиталях, воинских частях. Рассказывали об одном его разговоре, якобы происшедшем в ресторане ЦДРИ в дни обороны Москвы, когда немцы были на подступах к столице. Будто бы в одном из застолий, слегка подвыпив, Головин, кому-то сказал, что «ему все равно, для кого петь». Этот придуманный или искаженный кем-то разговор был передан «куда следует», и в досье Головина легла еще одна страница будущего обвинения. Сам он не любил распространяться обо всём этом. Лишь однажды он признался Матвею Грину – соседу по нарам, что как-то, во время гастролей в Париже, у него на улице была совершенно случайная встреча с генералом Кутеповым, с которым он ранее был шапочно знаком, так ему и это припомнили.
В лагерную труппу входили и совсем юные артисты. Среди творческих зеков нередко можно было видеть ладного паренька, лихо отплясывавшего «яблочко». Многие думали, что он из блатных, видимо, попался на краже или ограблении. Но у паренька была не уголовная статья, а самая что ни на есть политическая: 58-8, террор. И срок, соответствующий: 15 лет строгого режима. А звали мальчишку не больше и не меньше, как Александр Пушкин. Он танцевал, пел и даже играл небольшие роли в пьесах. И вскоре стал любимцем театра и зрителей. Судьба этого Пушкина была чрезвычайно причудлива и трагична. В годы войны где-то на Украине он пристал к кавалерийскому полку корпуса генерала Плиева. Его, точно так же как в повести Валентина Катаева, поставили на довольствие, записали в документах сыном полка. Капитан этой части, у которого где-то в Белоруссии всю семью порешили фашисты, взял его к себе ординарцем, ну и стал ему этот Сашка заместо сына. Кончилась война, но капитан и Сашка, согласно приказу, остались пока в Германии, в трофейной комиссии советских оккупационных войск. Вот там-то их и настигла беда. Как-то в компании офицеров капитан разговорился о том, какое впечатление на него производят ухоженные немецкие деревни, чистые коровники, асфальтовые дорожки, всякого рода бытовые мелочи, помогающие жить людям, особенно женщинам: «Эх, нам бы так жить, как эти побежденные», – с тоской сказал капитан. Ну, а дальше кто-то «стукнул» в СМЕРШ, был трибунал, и за восхваление жизни врага, стало быть, за измену Родине, он получил свои 10 лет. Досталось по первое число и его воспитаннику. Когда пришли арестовывать капитана, Сашка решил защитить своего «отца», он выхватил свой трофейный дамский браунинг, подаренный ему кем-то из офицеров, и направил его на своих обидчиков. Капитан сам выбил из рук «сынка» оружие и сам отдал его прибывшему для ареста офицеру, но было уже поздно. Тут же составили протокол о попытке нападении на офицеров СМЕРШа и попытке совершения теракта.
Когда Матвей Грин принял театр, он в одной из поездок театра по лагерным точкам повстречал Сашку на дальнем лесоповале. Мальчишка от голода и непосильной работы уже доходил. Грин порасспросил его обо всём и взял свой, то есть, в лагерный театр. В театре Сашка быстро поправился, ожил и тут же стал писать письма во все концы страны, пытаясь что-то узнать об «отце»-капитане. Но ответы так и не приходили.
В Ивдельлаге сидели люди, осужденные на самые разные сроки. От самого большого – 25 лет, с последующей ссылкой на 5 лет и поражением в правах с невероятно малым сроком 3 года. С таким сроком попал в лагерь портной Украинского театра оперы и балета некто Давид Гуревич. С первого же дня пребывания в зоне он подходил ко всем и со слезами на глазах рассказывал, что он ни в чем не виноват. Тот раскаленный утюг поставил на газету с портретом Сталина не он, а несмышлёный мальчик, его подмастерье.
– Я понимаю, – говорил всем старик, – ему 14 лет, его нельзя судить, так вот, осудили меня. А за что? Следователь говорил со мной всего пять минут, потом мне прочитали постановление какого-то Особого совещания и дали целых три года. И когда?! В самый разгар сезона. У нас же на выходе «Пиковая дама». А там столько костюмов! У меня голова идет кругом, как они там без меня справятся?!
Когда он в лагерном театре, наверное, в сотый раз сообщил кому-то, что «сидит ни за что», один старый зек со стажем сказал ему:
– Давид, ни за что дают пять лет, а у тебя – три. Это просто неприлично – с таким сроком сидеть в лагере. Ты же не успеешь ничего понять, как уже будешь на свободе.
Но безжалостная судьба распорядилась иначе. Старик заболел, стал катастрофически худеть, уже не мог принимать пищу. Он угасал на глазах. Когда до конца его срока оставалось совсем немного, он начал подсчитывать: «Сейчас – середина августа, я освобожусь в конце месяца. Ехать до Киева ещё дней десять. В общем, к началу сезона в театре я поспею».
Не поспел. Занавес его судьбы опустился за десять дней до освобождения. Так и не одел старый портной в свои костюмы актёров «Пиковой дамы».
Известно немало случаев, когда культурой в лагере командовали полные дебилы, а начальником театра назначали специалиста, скажем, бывшего ранее заведующим банно-прачечного хозяйства. Была подобная одиозная личность и в лагере Матвея Грина – начальник, вернее начальница Культурно-воспитательной Части. Это была громадная баба с хриплым, пропитым голосом, с изъеденными табаком гнилыми зубами и бегающими глазками. Она, в частности, пыталась запретить исполнение арии князя Игоря из-за слов: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить». По ее убеждению, свой позор «враги народа» могли искупить только на самых тяжелых работах. И никакой свободы им давать нельзя. Наоборот, надо «приклепать» им еще добавочный срок. Выкушав очередную порцию горячительного, она доводила до истерики литовских балерин, часами выспрашивая их, как именно они изменили Родине с иностранцами в Вильнюсе и сколько раз?
Надо сказать, что заключённые лагерей свой театр очень любили и берегли. Приезд театра в какую-нибудь точку раз в полгода был для людей как бы весточкой с воли. Он напоминал им о другой жизни, где осталась семья, любимая работа, друзья, маленькие радости. Театр для зеков был отдушиной, единственным лучиком света, глотком свежего воздуха в жутком смраде окружающей их среды. И, может быть, сохранившееся в этих заключённых чувство прекрасного, любовь к искусству, и даже, парадоксальное в этих условиях, чувство юмора, помогло им выжить, выстоять, не сломиться там, где даже очень сильные духом зачастую выдержать не могли.
Однажды театр привезли выступать в очередную зону и на ночь разместили в женском бараке. Страшно хотелось есть, и Грин попросил комендантшу барака отвести его к титану, чтоб хоть как-то утолить голод, попить кипятку. Та не отказала, повела его к нагревателю, у которого по графику в ту ночь дежурили какие-то две заключённые. Дали они Грину кипяточку, и он отправился обратно к себе на нары. По дороге комендантша, тоже из зеков, оглянулась и прошептала:
– Зря вы ушли, не поговорив с этими тетками. Вам как писателю это было бы очень интересно.
– А что это за тетки такие?! – спросил Грин.
– Да уж такие, не простые тётки. Одна – жена Буденного, другая – жена Колчака!
А на одном пересыльном пункте Грин познакомился и разговорился со старым бухгалтером из Одессы. Тот доверительно сказал ему:
– Ты знаешь, Мотя, я здесь уже не первый год и вижу, как каждый день сюда прибывают всё новые и новые этапы «врагов народа». Скажи мне, пожалуйста, дорогой мой Мотя, что это за народ наш такой, у которого столько врагов?
Освободился Матвей Яковлевич из заключения только после смерти Сталина в 1953 году, а летом 1954 года он приехал в Москву, где уже начал публиковаться в «Московской Правде», «Вечерней Москве», зачастую «звучал» по радио. В один из дней со своими соратниками по отсидке, поэтом Ярославом Смеляковым и писателем Николаем Асановым, они ужинали в ресторане Центрального дома Литераторов, и вдруг к нему кинулся какой-то молодой мужчина с лауреатским значком.
– Вы живы! Как я рад! Что вы? Где вы? Что пишите? Вы меня не узнаёте?
– Извините, нет.
– Ну, как же?! 42-й год, Грозный… Фронтовой театр, гвардеец двух войн из вашей пьесы. Я, вы знаете, всё-таки стал актёром. А ведь моя первая роль была написана вами. Ну, я вижу, вы меня не узнаёте, очень жаль. Ну, ничего – вспомните, мы ещё увидимся!
Оба друга Грина за столом несколько притихли, а молодой человек, приветливо помахав рукой, удалился.
– Ну, ты даёшь! – сказал Смеляков.
– Да, это была занятная сцена! Ты что, действительно его не узнал? – спросил Асанов.
– Что вы ко мне пристали, да не знаю я его!
– А надо бы знать. Это Сергей Бондарчук.
Да, это, действительно был он, к тому времени (ему было всего 32 года) уже Лауреат Сталинской премии, Народный артист СССР. Потом они ещё не раз встречались, и Грин всю жизнь гордился, что большой путь в искусстве этого мастера начался в далёком 1942 году, в прифронтовом Грозном, в маленьком фронтовом театре, с роли гвардейца из его двухактной пьесы.
На одном из расширенных заседаний коллегии Минкультуры СССР министр Демичев распекал деятелей культуры за отсутствие в их творческой деятельности идеологической цельности. В подтверждение своих слов он привёл какую-то ленинскую цитату. И тут из зала раздался голос Леонида Утёсова:
– Неверно цитируете, Пётр Нилыч! У Ленина вот как!
И наизусть процитировал подлинную ленинскую цитату. Демичёв тут же объявил перерыв и послал референта проверить. Через несколько минут Демичев торжественно произнёс:
– Дорогой Леонид Осипович, спасибо вам, вы меня поправили абсолютно верно. Обращаю внимание всех присутствующих – вот так настоящий советский артист должен знать произведения великого Ленина!
На что Утёсов, встав со своего места, скромно ответил:
– Ай, что вы говорите! Советский артист, знать произведения. Просто на днях Мотя Грин принёс мне новый конферанс к 7 ноября, так там была эта ленинская хохма!
Матвей Яковлевич бережно хранил в одной из своих архивных папок небольшой пожелтевший от времени листок, где сухим протокольным языком было написано: «12 декабря 1956 года. Военная коллегия Верховного суда СССР. Дело прекращено за отсутствием состава преступления».
По этой пожелтевшей казённой справке получалось, что он совсем не виновен! И его всю последующую жизнь мучал вопрос: так за что же он столько лет просидел в лагере?! За что выпало на его долю столько физических и духовных мук? Кто виноват во всём этом? И кто ответит за загубленные судьбы, за украденные у людей бесценные годы жизни? Как случилось, что до сих пор не наказаны, не осуждены те, кто действительно совершил преступление против своего народа? Почему никто от имени государства не извинился перед ни в чем не повинными людьми, не вернул им то, что безжалостно и бесчеловечно было у них отнято?
Я думаю, что до конца своей жизни он так и не получил на этот вопрос должного ответа…
А промозглым ноябрьским днем 1987 года он приехал в Кунцевскую больницу к тяжело больному Аркадию Исааковичу Райкину, с которым его много лет связывала крепкая дружба. Он еще не знал, что это было последнее их свидание, последний разговор. Сидя возле его кровати, Грин вдруг услышал, как Райкин тихо сказал:
– Матвей, ты обязательно должен написать о жизни советских политических лагерей, о театре в зоне, о том, как искусство в то страшное время помогало людям выжить и остаться людьми, – помолчав секунду, он добавил: – Это твой гражданский долг.
Книгу под названием «Театр за колючей проволокой» Матвей Грин всё-таки написал. Только напечатать её при жизни так и не сумел. В одной из телепередач Зиновий Герд озвучил некоторые страницы из этой неопубликованной книги, но её создателя – самого Грина – в передачу так и не пригласили. Конечно, это не зависело от самого Герда. Рассказывают, что когда Грин позвонил ему и спросил:
– Зяма, почему же меня не пригласили в эту передачу, – тот не нашелся, что ответить и отшутился:
– Мотя, подойди к зеркалу и посмотри на свою физиономию, ну как бы ты смотрелся рядом с таким красавцем как я…
Я использовал здесь фрагменты этой его книги и, частично, то, что он сам иногда незабываемыми семинарскими вечерами нам рассказывал. Мне не известно, увидит ли когда-нибудь свет это правдивое, щемящее сердце произведение – горестные страницы нашей отечественной истории и нашего искусства. Я знал о горьких судьбах актёров Георгия Жжёнова и Петра Вельяминова, слышал о многолетних мытарствах и скитаниях по северным окраинам страны Иннокентия Смоктуновского, опасавшегося, что из-за нахождения его в немецком плену, он тоже окажется за колючей проволокой, и о многих других, но мне раньше никогда не приходилось лично общаться с людьми столь трагической и суровой судьбы. Матвей Яковлевич был первым из них. Все эти суровые и тяжкие испытания не сделали его ни обиженным на всех и вся, ни озлобленным, ни мстительным, ни замкнутым в себе, ни отчуждённым. Он всегда был приветливым, доброжелательным, тёплым и приятным собеседником, руководителем и наставником, светлым, улыбчивым и жизнерадостным человеком. На семинарах он всегда заботился о размещении, питании, бытовых вопросах участников, много подсказывал нам, тогда ещё молодым авторам, как нужно работать в жанре эстрадного монолога, скетча, интермедии, куплета. Он подарил мне другую свою книгу, вышедшую в 1981 году «Публицист на эстраде (заметки эстрадного драматурга)», но я тогда, к сожалению, чего-то замешкался и так и не попросил у него автограф. На семинарских занятиях при разборах нашего литературного материала он учил нас уделять внимание каждой строчке, учил работать с актёром, для которого ты пишешь, учил выстраивать репризу, уметь делать концовку номера. И я никогда не слышал от него ни одного язвительного или едкого замечания в адрес нас, молодых авторов, хотя, поверьте, что основания для этого у него много раз были. Он всегда был очень профессионален, корректен и доброжелателен, умел ценить тонкую шутку, удачную репризу, честную и искреннюю гражданскую позицию автора.
Он несколько раз приезжал к нам в Минск, выступал перед нашим белорусским филиалом Всесоюзного Объединения эстрадных драматургов, тепло и по-дружески общался со мной. И в один из таких приездов он рассказал ещё одну деталь о той последней встрече с Аркадием Райкиным в Кунцевской больнице, когда при прощании, уже перед самым уходом Грина, Райкин обратился к нему своим, уже слабым, болезненным, немного уставшим, но очень характерным, чуть хрипловатым «райкинским» голосом:
– Мотя, я чувствую, что, судя по всему, отсюда уже не выйду. И сейчас, кроме всего прочего, меня мучает один очень важный для меня вопрос. Ты много лет руководишь объединением эстрадных авторов, многих из них близко и хорошо знаешь. И я хочу тебя, как старого друга, попросить, поскольку мне самому это уже вряд ли удастся сделать. Пожалуйста, за меня, и от моего имени, попроси у всех у них прощения. Прощения за то, что за все долгие годы моей работы на эстраде, я не назвал со сцены не одного их имени… – после чего он прощально махнул Грину рукой и устало откинулся на подушки.
Матвея Яковлевича Грина уже давно нет на этой земле. Есть такие, которые возможно скажут, что не был героем и никаких подвигов не совершал, но для меня он всегда остаётся образцом человеческой стойкости, пройдя самые суровые и трагичные жизненные испытания, сумел сохранить любовь к жизни, душевную доброту и веру в людей. Он был умнейшим, остроумнейшим человеком, как в творчестве, так и в быту. Несмотря на все трагические испытания в его жизни он прожил 84 года. На его 80-летие, а он в это время уже тяжело болел, мой товарищ, писатель Леонид Михайлович Французов с помощью Бориса Брунова устроил в Государственном театре эстрады бенефис этого выдающегося человека. Леонид Михайлович написал сценарий вечера “Алые паруса Матвея Грина”. Бенефис прошёл на ура и придал Матвею Яковлевичу сил ещё целых 4 года прожить увлекательно и активно.
В заключение этой главы мне хотелось бы сказать, что вот, прошли годы, десятилетия, а эти поездки в Москву, увлекательные совещания, конференции, семинары, яркие и незабываемые встречи с интересными талантливыми и незаурядными людьми до сих пор согревают меня теплотой своих волнующих, трогательных и неповторимых воспоминаний.
НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ВСТРЕЧИ
Следует добавить, что, после того как я вплотную соприкоснулся с этим глубинным, необычайно интересным и увлекательным пластом эстрадной драматургии, я надумал поступать на сценарное отделение Высших режиссёрских курсов при ГИТИСе. В Министерстве Культуры БССР мне дали характеристики, подписанные Министром Культуры Юрием Михневичем и Председателем Репертуарной комиссии министерства, поэтом, а ныне известным общественно-политическим деятелем Владимиром Некляевым, после чего я выехал в Москву. Прямо с поезда пришедшего рано утром на Белорусский вокзал я на такси приехал к главному входу ГИТИСа, вошёл, пошёл по коридорам и… заблудился. Решил спросить у кого-нибудь, как пройти в Дирекцию Высших режиссёрских курсов. Было летнее утро, занятия, как видно, уже закончились и в коридорах было пусто, гулко и темновато. И тут я увидел медленно и, как бы, грустно идущую по коридору молодую женщину. Я сам был уставшим после ночного поезда, где мне не спалось, и поэтому не очень вглядывался в идущую мне навстречу женщину. Она ответила, что идёт, как раз в сторону Дирекции курсов и мне с удовольствием их покажет. Мы пошли и разговорились. Она спрашивала, кто я и откуда и зачем приехал в ГИТИС.